“Ада, или Страсть” — роман, как сказали бы апологеты социалистической критики — “наглядный пример разложения”. При всей нашей подозрительности к высказываниям этой братии нельзя не признать, что сам термин, предложенный ими (а может быть, и не ими), весьма точен.

Разложение. Чего? И не сильно ли сказано?

Надо полагать, что в литературном мире существуют некие каноны, эталоны, константы, отступление от которых в общепринятом мнении о с у ж д а е т с я. Тут встает вопрос: как, в таком случае, определять новации, предлагаемые авторами в своих произведениях (ибо какое же это новое без новаций). Любой новый роман — это и антироман, поскольку он привносит новое в жанровые рамки категории романа. Однако принципиально здесь чувство меры. Доброкачественные новации не разрушают рамок сложившихся форм типов произведений, злокачественные вспарывают их. Но где грань перехода доброкачественности в злокачественность? Нам могут возразить, что те же “формы произведений” сложились не сразу и за долгую свою жизнь претерпевали множество трансформаций. Претерпевали, но на сегодня уже претерпели.

Личность мастера. Набоков, несомненно, считает себя гением, центром мироздания, которому позволительно совершенно вольное обращение с формой произведения. Мысль здесь такова: новации, допускаемые в форме произведения, привязываются к личности автора. Гению позволительно (кем?) в большей степени насиловать форму произведения, удостаиваясь благосклонного отношения читателя к своим выходкам как к творческим исканиям — заслужил. Новичку это не сходит с рук. Набокова можно понять. За свою долгую литературную жизнь он устал. Ему надоело. Он умеет писать классические романы, он их штампует, как хорошая паровая машина, он их печет, как блины на сковородке. Одним больше, одним меньше — какая разница. А вот создать что-то из ряда их (классических романов) выходящее — это… льстит. Тешит самолюбие. “Ада” — акт мальчишеского самоутверждения? В какой-то степени.

Мы не зря выше выделили двусловие общепринятое мнение разбивкой. Оно (общественное мнение) имеет смысл лишь постольку, поскольку с ним соглашаются. Это, конечно, — архисмело — наплевать на общественное мнение, но к финалу своей жизни (литературной деятельности) Набоков дошел до такого рубежа, когда смог себе это позволить. Он ставит себя выше общественного мнения. Самовлюбленность? В какой-то степени.

У канонов формы произведения есть свой смысл (они не самоцельны). В конечном итоге, за многие столетия своего складывания они формировались под действием и в угоду только одной цели — максимальной степени воздействия на читателя. Отсюда вывод — автор, изменяющий форму произведения, автоматически уменьшает степень своего художественного воздействия на читателя. И следствие — Набокову наплевать на читателя. С одной стороны, ему наплевать объективно — он устал (и начинает писать в большей степени для себя — самовыражение). С другой, субъективно — он знает, что его (Набокова) все равно прочитают — какую бы он “чушь” ни написал — уже только из критического любопытства. Конечно, долго, исповедуя такую позицию, “печь блины-романы” невозможно, но разок-другой сойти с рук может. И если Набоков не собирался морочить публике голову дальше, тиражируя “ады”, то такой подход был вполне оправдан. Однако вне зависимости от причины приходим к выводу, что Набокову в “Аде” читатель не нужен.

Вывод. Есть каноны жанра (романа), которые из чувства мальчишеского самоутверждения самовлюбленным гением Набоковым попираются, преследуя цель самовыражения или не преследуя цели воздействия на читателя. По своей сути “Ада” — это баловство гения, забава. Доказывание самому себе и всем остальным наличествование своей такой возможности (потенциальной) и смелость такого шага. Я могу и я не боюсь! По своей сути (форме) “Ада” — разложившийся роман, некий антироман. Механически слитое в одну лохань месиво разномастной лексической кашицы.

От психологии слегка повернемся к критике. Вспомним эти самые литературные каноны, которые уже набили оскомину. Применительно к набоковской “Аде” остановимся на сюжетной линии, общей композиции и художественной убедительности (мотивации).

Что касается сюжетной линии, то она угадывается лишь постольку, поскольку г-н Набоков в каких-то полубредовых озарениях о ней вспоминает: аляповатость шараханий из настоящего в прошлое, из будущего в псевдобудущее, метания по пространству, схожие с рысканиями полупьяного летучего голландца по туманным просторам бермудского треугольника, — все это вызывает лишь недоумение и пожимание плечами.

Любимый конек (бывают коньки любимыми?) Владимира Владимировича — эротика. В “Аде” она принимает совершенно уродливые, предельно немотивированные формы. Чем была хороша “Лолита”? Тем, что мастер затронул (осмелился затронуть) пограничную тему. Случай. Редкий, может быть, очень редкий, единичный, но потому и интересный, напряженно звенящий. Прошел по лезвию бритвы (но ведь этим и горда высшая литература). Связь взрослого человека и ребенка, их отношения (а отношения были — это Набоков блистательно в “Лолите” доказал) — это смелый шаг. Пройти по краю пропасти и не скатиться в порнографию — это мог только гений Набокова. В этом его заслуга перед литературой. Чем была хороша “Лолита”? Тем, что эта связь там была художественно убедительно доказана. Там была действительно связь взрослого человека и ребенка. В “Аде” все не так. Одиннадцатилетняя Ада — это взрослый человек. (А связь взрослого человека со взрослым человеком — это неинтересно. И не то, чтобы не интересно, но… это не то, что анонсировалось, на что претендовалось). Набоков не смог доказать, что она — одиннадцатилетняя девочка. А не доказав это художественно, он, увы, не додумался ни до чего лучшего, чем эту сальность (а она становится таковой без художественных доказательств) по-язычески заклинать. Литература (и не мне вам, Владимир Владимирович, это объяснять) — это не заклинания языческого шамана о (в) том или ином художественном факте, а художественное доказывание сего факта. Вот этого-то художественного доказывания художественной реальности связи (половой любви, а бывает она — половая любовь?) двух детей в “Аде” и н е т. Набоков показал здесь себя слабым. И самовлюбленным. Он рассчитывал сыграть на сверхшокировании темы — любви детей, сексе детей, да еще и родных брата и сестры, и, замешав это на своем таланте, сварить нечто, другим неподвластное. Вызывающее слюну вожделения и… преклонения перед набоковским гением. Это “невозможное другими” свой и только свой “возможностный” дар рождал (должен был родить) нечто космически величественное, повергающее ниц, слепящее и сияющее недосягаемостью его (гения) высоты. В “Лолите” тема (при всей ее одиозности) — вторична перед художественным гением мастера, ее реализующего, а в “Аде” эти категории меняются местами — вытащенная за уши, разрекламированная, уже в одном желании создания сверхзапретная тема, не оплодотворенная художественностью, скатилась-таки в порнографию. Стала выпяченной, эдакой писаной торбой, с которой приятно носиться, но которая мало что имеет общего с литературой. Рекламность, которая появляется в начале книги, смахивает на дешевый приемчик бульварной прессы — мимолетные мазки, точечные ретроспекции намекают нам напрямую, что-де “читайте дальше, и вы увидите нечто… настоящую “органную” любовь двух детей и не только…”. Постоянные намеки на приближающуюся связь мало что имеют общего с художественным нагнетанием сюжетной напряженности, они в большей степени смахивают на конъюнктурное поддержание интереса к конъюнктурной книге, которую надобно подороже продать (прости меня, Господи! а также и вы, г-н Набоков). А поскольку конъюнктура мало что имеет общего с литературой, то и долго ожидаемая связь двух малолетних существ, о которой трезвонится на всех углах первой четверти книги, в кульминационный момент своего сотворения оказывается мертворожденной — абсолютно немотивированной. Слабость Набокова в “Аде” выражается в… самом желании “нахватать” как можно больше “запретного”: мне — гению — позволительно все! Мало того, что любовью занимаются дети, так еще и брат с сестрой. Дальше больше: сестра — с сестрой. Сестра с подругой, подруга с подругой. Все подруги со всеми подругами. Все мальчики всей Америки со всеми мальчиками всей Америки. Все классные руководители со всеми учениками. Все школьники друг с другом, все люди со всеми людьми. Причем обязательно в извращенных. Предельно. Со смаком. Гипертрофированно извращенных формах. Складывается впечатление, что человек на этот свет рождается только для того, чтобы постричься, помыться, отдаться в анальное отверстие (или самому поиметь кого-то в таковое) и умереть. Рядовая, серенькая порнография.

Я — за любовь взрослого с ребенком (в литературе?). Но, Владимир Владимирович, это же надо показать. Доказать. Нарисовать так, чтобы дух захватывало, чтобы спирало. В горле и сосало. Под ложечкой. Чтобы потели руки и дрожали пальцы на ногах. Чтобы темнело в глазах и судорожно сглотнутая слюна катилась по твоему пищеводу, как огненный болид — показывая, какой ты развратный и мерзкий тип, если можешь испытывать адское неземное наслаждение от созерцания (пока от простого созерцания!) т а к о г о.

Это “Лолита”. Иное “Ада”.

Одиннадцатилетняя Ада — это взрослая женщина, дама света, более того — уставшая женщина (а это уже ни в какие ворота не лезет). Набоков не утруждает себя, не берет за труд ввести поправку на возраст в рассуждениях, которые он вкладывает в уста Ады. Складывается впечатление, что уста Ады, как и уста других героев романа, ему нужны только для одной цели — вещать свои мысли. Его набоковские мысли. Люсетт, Ван, Демон, Ада — набоковские чревовещатели. Откуда такая жадность до рупора. И это при том, что Набоков при каждом удобном случае пускается в прямые авторские рассуждения. Все это удивительным образом напоминает фантастический фильм-триллер, когда в тело человека вселяется какая-то неземная тварь и использует его. Я, конечно, извиняюсь перед Владимиром Владимировичем за невольное сравнение. Несомненно, герои любого произведения в той или иной степени излагают мысли автора, но в данном случае нас интересует именно “та или иная степень”. Ведь формально, поскольку произведение написано автором, все, облеченное в буквы и слова (и прямые речи персонажей), — поток сознания автора. Но. Коль автор взялся творить героев, персонажи, то он рождает другие (автономные) личности со своим мировоззрением, своими взглядами, принципами, убеждениями, измерениями, помыслами, позицией. И жизнь романа течет по своим внутренним логическим законам (которые логически адекватны жизненным), и личности (герои) внутренней (романной) жизни не просто вписываются во внутреннюю логику внутренней жизни, но и творят ее. Одиннадцатилетняя Ада — это не личность, не герой романа, это зомби, чревовещающий заученные штампы — может быть, вправду гениальные мысли, но не свои (ибо не может быть таких мыслей у одиннадцатилетней девчонки, и Набоков, расписываясь в своем бессилии, подтверждает это — параллельно рисуя двенадцатилетнюю Люсетт — самую что ни на есть обыкновенную девочку с самыми что ни на есть обыкновенными двенадцатилетними девчачьими мыслями. А ведь такого быть не может: Ада и Люсетт — родные сестры одних природных задатков, одного уровня воспитания и образования, одного круга общения. Не может такого быть — под одной крышей живут двенадцатилетние сестры — обыкновенная жизнерадостная, бойкая и по-детски любопытная Люсетт и уставшая от жизни многоопытная женщина Ада. Такого не бывает, а посему это первое и самое главное доказательство формализации набоковской прозы).

Из литературного произведения не надо делать мусорную свалку. Литпроизведение — это весьма стройная и рафинированная категория. Его определяющие критерии общеизвестны: психологическая разработка характеров (создание, прописывание образов), логически (для реалистической литературы — реалистически) мотивированное, убедительное, художественно доказанное поведение героев, равное, адекватное (опять же для реалистического произведения) логике жизненного поведения, правдивое художественное показывание самоей внутренней жизни произведения, воспроизведение реалий внутренней действительности, равное реалиям внешней (реальной) жизни. Набоков блистателен в самодовлеющих изысках чистого искусства, в “Аде” он создает что угодно — психологический (псевдопсихологический) трактат, самовлюбленные, перекатывающиеся через мол, сверкающие всеми гранями эрудиции и остроумия анаграммы, самоценные, самоцельные в своей стройности… шахматные комбинации, научную амальгаму с иллюстрациями, философское (философствующее?) эссе — но только не роман. В конечном итоге Набоков в “Аде” переходит тот рубеж, отделяющий реалистическое (пусть нагруженное различными ответвлениями и нововведениями) произведение от самоцельно формалистического, цель которого — построение красивой, изящной, переливающейся, поблескивающей, поискривающей формы ради… формы, ради любования этой формой, ради подставления этого искусственного бриллианта под горящие софиты и сверкающие взгляды преклоненной (за старые заслуги) публики и медленное поворачивание этого неофита в сверкающих лучах и любование, любование, любование…

Я готов гению Набокову простить многое: и эти старческие шарахания по времени и пространству, когда выживающий из памяти старик забывает на следующий день своего писания, где находятся его герои, куда они шли, что собирались делать и вообще кто такой Козлевич. Я готов простить эрудиту Набокову его пустотелые сентенциозные и претенциозные морализаторства на тему времени и пространства (в конце концов, какой великий писатель не грешит использованием своих произведений для вещания своих философских выкидышей-пустышек). Я готов простить полиглоту Набокову его неудержимую страсть поиграть в шахматную партию с… самим собой за доской-романом, где пешки — читатели. Но чего я не могу (и не хочу) простить ему в “Аде” — это скатывания в формалистический беспредел — этот антимир обойного “искусства”, где аляповатые случайные мазки обезьяньим хвостом или шлепки ягодицами олигофрена-придурка красиво упаковываются в изящные стилистические обертки и подаются скептически пожевывающей стиморол публике как вершина литературного гения величайшего писателя всех времен и народов.

Старик Набоков — эта машина, не могущая не работать — посмеялся нам в лицо своей “Адой”, не утруждая себя ничем: ни соблюдением канонов жанра, ни переписыванием неудавшихся мест, ни даже простым прочтением написанного. Между “бутылкой бургундского” и вечерним душем он отпускал вожжи и не сдерживал свою руку, которая мчалась и мчалась по чистому листу бумаги нервным аллюром, поспевая за лоскутно-рваной мыслью стареющего гения. Шарахания набоковской старушки-мысли неподвластны пониманию простых смертных, неподсудны их суду. Сдерживаемая в жесткой узде всю долгую литературную набоковскую жизнь, а теперь выпущенная на свободу (от) литературных законов, мысль, почуяв свободу, как пьяный конь мечется по полю интеллектуальной и нравственной вседозволенности, шарахаясь от запретного к манящему, от блистательно совершенного к пустотелому и нудному, но нет-нет и облачится она в формы прежнего набоковского гения, выписывая сцены (например, смерти Люсетт) — вершины художественного проникновения и совершенства. “Ада” — не художественное произведение — это памятник. Большому русскому писателю. Хронология и пространственная конструкция совершенного, целостного строения под названием Набоковский Мир, и мудрый Набоков помог своим потомкам понять и познать (познавать) его, написав “Аду”.

Views All Time
Views All Time
1281
Views Today
Views Today
1